Этот сентябрь в Крыму был холодный, дико холодный, как какой-нибудь октябрь или даже ноябрь. Причем ничего не предвещало такого мороза; прогнозы обещали лучший отдых на лучшей земле, но когда веселые туристы спускались по трапу самолета в аэропорту Феодосии, то сразу чувствовали: природа разозлилась, сбросила свою розовую маску и ощерилась на ненавистных людей древним оскалом зимы.
В разные уголки полуострова помчались пузатые маршрутки, юркие частники на разбитых «девятках» и новеньких «фордах», забитых отдыхающими, дикарями, бздыхами, вербачами, туриками, подыхашками с их чемоданами, детишками, сумками, собачками и кошками, баулами, тещами, гитарами…
По крошечной коктебельской улочке, которая после московских проспектов казалась нарисованной на карте, шла семейная пара: седой полный мужчина с одышкой и симпатичная женщина лет тридцати пяти. Она безуспешно пыталась взять его под локоть: мужчина вез за собой пластиковый чемодан на колесиках, но, чувствуя посягательства спутницы, недовольно менял руку.
— Осторожней, Валера… Вот, теперь сюда… Мне Оля Глухова говорила, ну Оля, рыжая, знаешь ты ее, быстро сыпала словами женщина, наконец завладев локтем мужа, — она тут отдыхала с Сашкой и Артемием, говорит, — место шикарное! Хозяева вежливые, номер уютный, и до моря недалеко… Вот, еще немножко.
Мужчина молчал. Он смотрел не на аккуратные домики, а в сторону, где за бухтой тяжелым темно-синим цветом давило море, а еще чуть дальше навалились на сердитое фиолетовое небо величественные, изорванные скалами горы.
— Валер, там, слышишь, терраса такая будет на втором этаже. Я специально узнавала, чтобы терраса, ну балкончик такой…
— Марина, я знаю, что терраса — это балкончик, — ответил мужчина, быстро посмотрев на жену и снова отводя взгляд вдаль.
Рядом с берегом, белым от вымытой гальки, морская вода, не оскверненная теплолюбивыми купальщиками, была светлой, даже прозрачной, как родниковая. А дальше, уходя к горизонту, море хмурилось, ежилось от холода, темнело, чернело, чтобы никто не забывал: оно Черное, грозное, суровое.
Чуть поодаль устремлялись ввысь острые пики Карадагских клыков, мучительно мечтающих сожрать дерзкое небо, закусить сладкими пушистыми облаками, запить ледяным ливнем. До скончания времен на самой вершине будет нахально грозить осерчавшему Богу Чертов палец.
Скалы неожиданно смыкались, расступались Сциллой и Харибдой, обнажая стыдливые бухты. Король и Королева Карадагских скал величественно шествовали к своему окаменевшему Трону, чтобы навсегда сесть перед погасшим Чертовым камином. И Святая гора упиралась в небо, и горький дым с ее вершины доставал до прихожей богов, и те не знали: то ли гневаться на Прометея, укравшего огонь для двуногих муравьев, то ли наслаждаться преданностью и запахом жертвенного человечьего мяса.
— Ну чего ты сразу огрызаешься, Валер? Конечно, я знаю, что ты знаешь. Я же не про это. Я говорю: сядешь на этой терраске, там тихо, от дискотек далеко, все плющом увито, никто тебя трогать не будет. И попробуешь писать. Ну? Правильно я говорю? Отдохнешь, успокоишься, и все опять…
— Марин. Опять-не опять… не опять, а снова.
— Ну не сердись, не сердись. Ну что ты.
— Ничего.
А ведь писал, писал. Прозу, стихи, песни. И стиль был сильный, с яркими метафорами, и мысли были, и задумки… И мечта, и честолюбивые желания, и друзья, и любовь, самая настоящая любовь. Все было.
И все он потерял, как и тот Крым, веселый, счастливый, а взамен приобрел другой Крым и другую жизнь: беспросветную, давящую, ледяную. Сверху — черное небо, снизу — Черное море, посередине — Карадаг, черные скалы. Спать, хочется спать.
— Будет у тебя самый настоящий писательский отпуск. Тут же все намолено, исписано, тут же все они писали. И что? Многие бросали. Вот Волошин: уезжал отсюда и писать бросал, а потом вернулся — и опять все началось, и заметили…
— Я — не Волошин.
— Ну да, ты не Волошин, ты — Марков, у тебя свой путь, своя литература…
— Марин. Давай просто помолчим.
— Давай помолчим. Я же, Валер, видишь, я все для тебя делаю. Ну, успокойся же ты, наконец. Ну что ты, как кипятильник…
— Ничего.
Волошин, Волошин… Да, тот был еще проказник. Настоящий поэт, у которого можно поучиться, напитаться силой искусства, даже если живешь в Коктебеле сто лет спустя после него. Как он устроил в своем крымском домике? Право первой ночи? Любая дама, которая пришла в гости в первый раз, должна была выйти уже из спальни. А это правило «полпижамы»? Любая должна быть раздета или сверху, или снизу. Ведь и не красавец тоже был, и толстый — а вон как. И даже Гумилев взревновал к нему — на дуэль вызвал. Куда до Волошина Валерке Маркову? Вот только пузом и обошел поэта.
— Ты только, это… Валер… Не пей, самое главное. Не пей. Я тебя серьезно прошу. Дай отдых организму.
— Как тогда уже не будет, Марин.
— Как тогда, конечно, не будет, будет по-другому.
— Я не про это. Я про то. Вода холодная. Не пойду я плавать.
— И я не про это. Вообще не пей. Ну, понимаешь же, пора остановиться. Не мальчик уже. Сам говоришь — как тогда уже не будет. Все. Никогда не будет, начинай новую счастливую жизнь. Новую, понимаешь. Новую. Мы вместе ее с тобой начнем, и она у нас будет долгая и радостная. Ты слышишь?
— Угу.
— Ну, понимаешь, что я права?
— Угу.
— Что «угу»?
— Угу.
— Не будешь пить? Только по-нормальному скажи, без «угу». Скажи: «Не буду пить». Валер, ну это мне, что ли, надо, а? Ну что, как отец хочешь? У тебя дел еще полно, тебе надо написать свое лучшее стихотворение, надо, понимаешь? Психолог что сказал? Адаптационный период, если сорвешься, то опять начнешь… Ну, тут как раз ни магазинов, ни ресторанов, ничего, даже выпить нечего. Валер, понимаешь?
— Понимаю.
— Вот напишешь, а потом делай что хочешь.
— Да Марин, да все я понимаю. Не буду я пить, не буду. Да и не будет, как тогда, когда каждое утро в четыре ложились в умате…
— В шесть.
— Или в шесть, да. Просыпались в восемь — и на море. И ни головной боли, и ни тошноты… И стихи летели, как из водомета, и любовь, и песни… не будет, как тогда. Никогда. Вот такие вот стишки будут «тогда — никогда» — и все.
— Будет, как мы захотим.
— Угу.
Он тоскливо смотрел на горы и, конечно, не видел лица жены. А оно было вовсе не заботливым или обеспокоенным, как следовало бы. Наоборот, злым, усталым и ненавидящим.
Наутро Валерий осмотрел террасу и сказал, что она неуютная, хотя жена с хозяйкой домика старались, как могли: поставили плетеный стул, стол с сигаретными ожогами, корзину для бумаг и букет из хризантем в полулитровой пивной кружке. На самом деле было очень даже ничего, но Маркову совсем не понравилось.
— Как в тюрьме. Попугай на жердочке. Шаг вперед — два назад. И во дворике — надзиратели.
Он взял тетрадку, ручку, демонстративно бросил мобильный телефон на подушку, выпросил у хозяйского сына гитару и отправился к морю.
— Простор природы дает простор душе, — сказал он, наконец-то улыбнувшись. Неискренне.
Когда домик, увитый плющом, исчез из виду, Валерий сменил быстрый шаг устремленного вперед поэта на медленную, размеренную развалочку уставшего от жизни и даже от самого отдыха туриста. Направление тоже поменял: пошел на рынок и купил у седого татарина Рината пластиковую полторашку так называемого коньяка, якобы украденного с завода марочных вин.
Это была известная легенда, легенда номер два. Первой кормили только «новичков»: свой собственный коньяк, заботливо приготовленный дедушкой Равилем (или Иваном, или Остапом) по столетней семейной рецептуре, не для гостей даже, а только для себя. Все легенды легко проверялись первым глотком, и всегда выходило, как в поговорке юности: первая — колом, вторая — соколом, а следующие — мелкими пташечками. И все оказалось, как тогда: дрянная сивуха, виноградный самогон, чемергез, сэм, сам самыч, вино низкого качества, отрава. Профессор довольно улыбнулся, хлопнул себя по круглому животу и с удовольствием закусил виноградинкой, которую заботливо предложил Ринат, или Рафик, или как там его.
— Ну как, командир? Самый лучший тебе даю. Есть еще вот такой сорт, подешевле, но вижу ценитель, начальник приехал, даю только для своих. У меня зять, Наиль, как раз в разливочном цеху работает. Да его тут все знают! Эй, Альфия, знаешь Наиля? О, все его знают…
Но Валерий, тонкий ценитель дорогих вин, предпочитавший испанское французскому, а арманьяк коньяку, любивший ирландский виски со вкусом торфяных болот, побеждавший в слепом тесте пяти пшеничных сортов баварского пива, довольно погладил белесую бутылку с коричневой жидкостью. Все не так, все не то, кроме этого «коньяка». Он был абсолютно такой же.
— Куда там дальше? А, вот. Такой камень, похожий на кактус.
Прошло уже двадцать лет; все изменилось, а камень, похожий на кактус, так и стоял. Привет, путник.
Он шел и шел уже не первый час, весь мокрый от пота, одышки и мучительного желания открутить колпачок и наконец-то сделать огромный, бесконечно огромный глоток, который все изменит и вернет… стихи, друзей, любовь, музыку, счастье, надежду…
Если по пыльной тропинке, через заросшие кустарники, под плаксивые крики чаек карабкаться вверх, то на самом верху Карадага, где стоит звонкая пугающая тишина, можно увидеть мрачное нагромождение набросанных древними титанами камней — черный и таинственный Мертвый город, и поныне охраняемый окаменевшими призраками. Если пройти по узкой, известной немногим местным жителям тропке и пролезть под грудой валунов, то можно оказаться на старой изъезженной дороге, вьющейся между глухих скал и заброшенной еще пару веков назад из-за горного обвала. А там — маленькая, никому неизвестная бухточка, где никто и никогда тебя не найдет.
Профессор разделся до трусов, швырнул на скомканную одежду тетрадку и наконец-то сделал первый глоток. Никого. Хорошо. Еще глоток. Это была их бухта, бухта группы «Оригами»: его, то есть Лерка, или Маркыча, Макса Толаева, Шаха и Димана Слепова — Слепого Пью. Они нашли ее давно-давно, сто лет назад. Тут поставили три палатки, выкопали погребок для напитков и провели лучшие в жизни восемь дней. Четыре гитары, банка с гречкой и пластиковое ведро для перкуссии, пять тетрадей для текстов и бесконечное количество местного вина, коньяка и местных девчонок. И еще больше — таланта. Счастья.
Уже потом, когда их группа, лабающая олдскульный рокешник, стала потихоньку менять стиль и разваливаться, они приехали в Коктебель со своими барышнями. Лерк уже был с Мариной, а Макс — с женой, американкой Кэтрин. Они жили в домике, но решили навестить свою любимую бухточку. И было все уже не так: девки заколебали своим нытьем, что далеко идти, но когда добрались — все забылось, и снова стало здорово, не как тогда, конечно, но по-другому, вроде была любовь, радость, и песни звучали по-другому, хуже, но все равно неплохо.
Голубоватая вода моря играла с Валерием, как дети с собачкой: то подходила близко-близко, а когда он уже делал шаг, мол, вот наступлю, отскакивала с громким всплеском. Наконец профессор решился и сделал еще один шаг, так что ступни встали на холодные камешки. Стало больно, но он терпел, даже пытался улыбаться: полезен, полезен массаж стоп.
— Ну что, стой не стой, пьяный не будешь, — пришла в голову присказка из юности. Ну да, в самом деле, надо искупаться. Глупо приехать в Крым, хлебнуть коньяка и не поплавать.
Снова проснулись и заскакали радостные, счастливые, беззаботные воспоминания. Они дико, сумасшедше напиваются, голые валяются на теплом песке, он целуется с Мариной, еще совсем молодой… В рот попадает песок, и они оба смешно плюются, а потом заходят в воду, искрящуюся отражением звезд и мелким планктоном.
— Старичок, а ведь теперь планктон — это ты. Только одна беда в том, что уже давно не светишься.
А там, в самом далеке бухты, около вертикальной скалы, так и стоял неизвестно откуда взявшийся чурбачок. Шах, когда обнаружил его, сказал Диме Слепову, что нашел его брата — пенька. Они немного подрались, потом выпили и на этом чурбачке рубили дрова. Наверное, до сих пор на нем остались следы от огромного топора Макса, которому он дал имя, как древний викинг, — Повелитель бури.
— Ну, давай, давай, шевели булками!
Валерий еще раз оглядел пустынное побережье, сделал огромный бульк сивушного коньяка, сказал «брррр», наконец медленно коснулся большим пальцем ноги морской воды и сразу отскочил, по-бабьи взвизгнув: холодно!
Холодно, не холодно, а идти надо. Он сполоснул ледяной водой ноги, пузо и грудь, шерсть на которой уже становилась белой, как у куницы или бобра. Когда тело привыкло к холоду, Валерий, ежась, прошел по колючей гальке вперед и поплыл, широко загребая руками, дальше и дальше от берега.
Примерно тогда и пришла в голову мысль: а что, если поплыть не вперед или назад, а вниз? Коснуться руками белого песка, запутаться в водорослях, а если повезет — увидеть ослепительно белый жемчуг, который сольется с последним солнцем и превратится в черное солнце — солнце мертвых. Заснуть. Укачай меня своими ледяными волнами, старик Крым, спой мне свою колыбельную, убаюкай, согрей своим холодом.
И тогда сразу все кончится. Только тогда уж совсем все будет зря. Не сдержит обещания. Хотя что в этом такого? Некоторые обещания просто не получается сдержать. Ну не получилось — и все. Разве можно за это судить?
Лет пятнадцать назад в одну из тех прекрасных ночей они снова «дали стране угля», как говорил Шах, Валера слегка поругался с Мариной, тогда еще выпускницей школы, и от обиды уплыл в штормовое море. Далеко, так, что потерял, где берег, где горизонт, где небо, а где вода — все было одинаковым: черным, безвыходным и несущим смерть.
Собственно, это был первый раз, когда он умер или почти умер. Когда захлебывался соленой водой, плакал и выл. А его никто не слышал, потому что был шторм, ливень, и волны ревели куда громче дышащей «песчинки» с ногами и руками, а бесконечные горы слегка улыбались: они все видели даже в ночи, все! И очередной муравейка их радовал, и седое море тоже плясало и ухмылялось: еще один, как тогда, мириады лет назад, как всегда…
— Господи, Господи, — думал молодой Валера-Лерк, только думал, кричать было нельзя: захлебнешься. Знал, что осталось совсем немного: волны били, захлестывали, затягивали… И боги, древние, уволенные давным-давно, улыбались, танцевали, приглашали, ласкали, успокаивали своими песнями снизу, сверху и из дальних океанских далей.
— Господи, ну не надо! Я же еще ничего не сделал в жизни! Я сделаю, Господи! Для Тебя, только оставь меня!
И был свет, именно такой, не Свет, а свет, светик, как маленький планктончик или звездочка, далеко, совсем в другой стороне. Валерий плыл вперед, а берег, оказывается, был рядышком совсем, только чуть слева. Это Марина, самая трезвая из всей компании, подняла панику, заставила парней сделать навес из брезента и развести костер.
Уже потом он целовал ей руки, пил виноградную сивуху, и они занимались в палатке любовью…
Сейчас море было куда холодней, да и вообще разница между тем морем и морем нынешним была как тогда и теперь, как жизнь и смерть, как цветок и перегной, как теплый язык возлюбленной и горькая сосулька.
Но он плыл, сжимая зубы, тонул и выныривал, растирал руки и ноги, чтобы не сводило от холода, погружаясь в глубину, выплывая вверх, сплевывая воду…
На берегу, прямо на пеньке сидели две девчонки лет пятнадцати и пили дешевый алкогольный коктейль из баночек.
— Але, Валера, — сказала одна из их пропитым голосом рыбачки, — это наше место вообще-то.
Профессор сперва не понял, откуда девчонка знает его имя, да еще и назвала не Валерием Ивановичем, как коллеги или студенты в университете, а Валерой. Сейчас так зовет только жена, да еще раньше — Олеся, а все друзья-ровесники давно порастерялись. И только потом сообразил, что это имя нарицательное, вроде как «вася», то есть «лопух».
Можно было ответить, мол, это место было моим еще двадцать лет назад, но он только грустно улыбнулся: то-то и оно, что было. Было — да сплыло.
— Ладно, сейчас пойду, обсохну вот немножко.
— Ага, давай ускоряйся. А то мы тоже поплавать хотим. — Та, что повыше, демонстративно стянула шорты и осталась в узких плавках. Вторая, рыжая, хихикнула.
Валерий отвернулся и побрел к своим вещам. Где его семнадцать? Или двадцать. Да что там, даже двадцать пять! Обязательно бы подкатил к девчонкам. Представился бы музыкантом или администратором с Мосфильма, сказал бы, что набирает характерных актрис, сыграл бы на гитаре (голос у него был прекрасный, сильный баритон). А сейчас…
Олеся звала его по-разному, не только Валерой. Валер, с ударением на первом слоге, Валериан. Вареничек (это когда трепала его за жир на животе). Лера, Лерк (это когда он рассказал про свое прозвище в группе), Валерка, Валерка-калерка. Валерия даже, как певицу, это когда он пробовал петь по старой памяти. Еще по фамилии: Марков-шмарков, Марк Аврелий, Марковка, Маркинцевич, Маркович, Маркуша, Маркотик-котик.
Все-таки Олеська его любила. Сильно любила, да и он ее тоже. Они часто мечтали о своем уютном гнездышке, не как у него, заваленном всяким семейным хламом, или как у нее в студенческой общаге, а настоящем, своем, где не будет телевизора и кроватей. Будут японские мягкие маты на полу, гамаки, циновки, картины авангардистов и лаконичные литографии.
Еще мечтали о детях, что будет много детей, трое или четверо. Олеська говорила, что Валерий научит их петь кабацкие песни из последнего репертуара «Оригами», и они впятером будут ходить по электричкам, лабать и поднимать нехилую кассу.
Валерий, вместо того чтобы торопливо одеться, расчехлил гитару и отошел к морю. «Палка» хозяйкиного сына, конечно, лажа — Китай, но звук держала.
А они с парнями из «Оригами» в те далекие счастливые времена спиливали порожки на грифе гитар «Байкал» бобруйского лопатостроительного завода дрочевым напильником, грязные струны варили в кастрюле с содой и солью, а медиаторы делали из старых пластинок. И играли тогда, когда все начиналось в Крыму, — важное, сильное, лучшее, что не стыдно предъявить Святому Петру на КПП. И Лерк писал такие тексты… То-то и оно, что писал… и мама, когда разбирала балкон, нашла его старые вещи, студенческие тетради, лекции с аспирантуры, ну и решила, что все это ненужное: отвезла на дачу, и там их даже не сожгли в бане, а использовали в сортире. Утонули в выгребной яме и его лучшие в жизни стихи из тетрадки с фотографией Коктебеля и надписью “Крым — 1980”.
Валера только рассмеялся, когда узнал об этом: мол, туда ей и дорога — глупой, пустой бесполезной юности. Нет от нее толку и не будет. Только от зрелости, как оказалось, и от приближающейся старости проку вышло еще меньше.
Когда «Оригами» заметили, стали приглашать на халтуру, на свадьбы, пошли кое-какие деньги, заказчики стали просить песни попроще, про любовь, про день рождения, чтобы потанцевать или наоборот, чтобы слезу вышибить. Пошли другие стихи. Тоже хорошие, конечно, но не те. Не те.
Валерий взял ля-минорный аккорд и провел по струнам. И еще раз, сильно, с надрывом.
— О, давай, дядя, рви душу! — сказала одна из девчонок, крутя бедрами, как в гоу-гоу танце, чтобы согреться. Она осталась уже в купальнике, а вторая, рыжая, так и сидела на пеньке, глядя на море.
И детей тоже никогда не будет: ни четырех, ни одного. Марина после того дурацкого, совсем не ко времени случившегося аборта в семнадцать и выкидыша в двадцать два стала бесплодной. И через десять лет она нашла в гараже в запертой и прогретой машине абсолютно голого мужа со своей студенткой-второкурсницей — Олесей Манейловой. Мужа с ее помощью откачали, а Олеську — конечно, нет. Тогда он умер или почти умер во второй раз.
Валерий пел, глядя на море, а старик-Крым грустно улыбался, и обнимал его свежим соленым прибоем. Песня была не из последнего репертуара «Оригами», когда Шах уже попробовал наркоту (еще не по вене, а так, курнул), Димка начал пить и тусовать с бандюганами, а у Макса Толаева пошли разговоры об иммиграции. Хотя те песни наверняка произвели бы на крымских девчонок впечатление.
Нет, Валерий каким-то сказочным образом вспомнил ту песню, первую, воздушную, светлую, бесхитростную, полную веры в хорошее будущее, в счастье, колыбельную, которую ему прошептал старик-Крым в той самой бухте сто лет назад и которую он, казалось бы, давно забыл.
Только припев никак не вспоминался до конца:
— Рано утром ангелы прилетят из рая,
Спи спокойно, доченька…
Что там дальше-то… Прилетят из рая… Спи спокойно, доченька…
— Спи, моя родная, — вдруг закончила рыжая девчонка, которая сидела на пеньке. — Я знаю эту песню, мне мама ее пела, когда я маленькая была.
Валерий опустил гитару и судорожно сглотнул. Первая девчонка перестала танцевать, изумленно глядя на подружку. У той по щекам текли слезы, размазывая тушь.
— Папа… Ты вернулся? Ты нас нашел?
Холодная у тебя вода, старик-Крым. И море — черное.
Октябрь 2014, Москва—Королев